|
||||||||
|
И. А.
ИЛОВАЙСКАЯ часть 1 / часть 2 << | >> часть 4 / часть 5 (о Солженицыне) Часть 3 (зима 2000) Сало меняли, потому что этого остро не хватало на всей германской территории. Это была граница между Австрией и Италией. Это самый конец Австрии по отношению к Югославии, из которой мы ехали. Это, в общем, Инсбрук, вход в Южный Тироль, каковым он еще и считался. Не было никакой границы, потому что все было оккупировано немцами, которые считали, что эта территория принадлежит Австрии и, следовательно, и Германии. А тут кончилась война, и германское пространство кончилось, и, следовательно, границы восстановились. И граница между Италией и Австрией восстановилась там, где она когда-то была до войны. И уже через нее было пройти невозможно. После этого у меня был год жизни в Австрии. Сначала в Инсбруке. Это была зона американской оккупации. Американцы оккупировали почти всю Австрию, за исключением восточной части, куда пришли сразу советские войска. (Англичане пришли со своей стороны. Французы как бы внедрились потом, им уступили территорию, для того чтобы они тоже участвовали в оккупации всех оккупированных территорий, которые они на самом деле не занимали. Франция, как известно, все-таки включилась в войну в самое последнее время, до того была партизанская война на территории Франции. И какие-то отдельные отряды, которые были в основном в составе английской армии. Потом им выдали какие-то территории, где они стали оккупирующей силой на равных со всеми остальными.) Так вот, это была вся пограничная с Италией часть, австрийская сторона Южного Тироля, судя по прошлому. Тирольцы на самом деле — австрийцы. Но пограничная зона, где они сильно смешались с итальянцами, много было смешанных браков. Они чувствовали себя кто итальянцами, кто австрийцами, а кто и отдельной этнической группой. И до сих пор это положение сохраняется, возникают какие-то споры, кем они должны считаться. Но, конечно, уже настолько смешалось население, что поделить это было бы невозможно. Разделились бы семьи. До войны это была Италия с одной стороны и Германия — с другой. Когда немцы оккупировали Италию, в результате разрыва с итальянским правительством, они просто присоединили Тироль, считая, что навсегда, к Германии. Граница была восстановлена оккупационными войсками, которые вернулись немедленно к той ситуации, которая была до войны. Вся граница, которая исчезла благодаря немецкой оккупации и благодаря тому, что Германия все включала в свою большую территорию, была восстановлена. При этом была установка не пропускать туда-сюда людей? Да, и при этом надо учесть тот факт, что вся Европа, в частности все те страны, которые были на грани Восточной и Западной Европы, были наводнены беженцами, депортированными, вышедшими из лагерей, военнопленными. Действительно, было смешение народов полное. Поэтому я думаю, что отчасти этот принцип «все остановить, заморозить, не позволять никуда ходить» существовал потому, что хотели разобраться в том, кто, что, почему, откуда и куда должен в конечном итоге попасть. И вот тут и возникли все эти трагедии, связанные с вынужденным возвращением, о которых мы знаем, особенно для людей из Советского Союза. Потому что принцип, который был принят союзниками единогласно и, конечно, с большой поддержкой Советского Союза, был такой: каждый возвращается к себе на родину. Советские власти прекрасно знали, что бо’льшая часть людей (как это ни странно, действительно бо’льшая) в Советский Союз возвращаться не хочет. Об этом шли бесконечные споры, это было время, когда западные союзники во всем фактически уступали Советскому Союзу, уступили и в этом тоже. Поэтому и произошло это насильственное возвращение, о котором довольно много известно, причем далеко не только тех, кто родился в Советском Союзе, а заодно и тех, которые были какого-то происхождения, связанного с Советским Союзом. Но они даже родились, может, Бог знает где, но по этому принципу их заставили уехать в Советский Союз. Была трагедия в той же Австрии с казачьими отрядами. Они были сплошь сформированы из эмигрантов первой волны, никаких урожденных советских граждан там не было. Это были настоящие казачьи войска, не те , которые сейчас придумывают в России. Тем не менее их обвинили в измене и тех, кто не успел покончить с собой, увезли силой в Советской Союз. Это была страшная трагедия, которая произошла в городе Линце, на полпути между Инсбруком и Веной. Они пришли туда с разных концов, там соединились и рассчитывали на то, что западные союзники отнесутся к ним как-то снисходительно и позволят им по возможности вернуться туда, откуда они пришли. Они, действительно, воевали, конечно, на стороне немцев, как все те, о ком я рассказывала уже. Их на российский фронт не пустили никогда, а они надеялись на это: что они будут призывать людей переходить на свою сторону и возродят свободную, независимую Россию. И англичане обошлись с ними с особой жестокостью. Там были попытки бегства, кое-кто бежал, были массовые самоубийства. В этом плане лучше всего обращались с людьми американцы. Хуже всего англичане. А французы по-разному, в зависимости от настроения. Что касается советских, то оно было абсолютно однозначным. Хотя если человек доказывал, что он не родился на территории Советского Союза, то мог и спастись. Все беженцы на американской территории были очень счастливы, потому что к американцам тогда было неограниченное и полное доверие. Их считали противниками Советского Союза, хотя на самом деле это была не совсем правильная оценка. Но она бытовала среди людей, и была уверенность в том, что они не выдадут. Как я сказала, они, действительно, выдавали меньше. Что они делали, я, по-моему, уже тоже рассказывала. Они на официальном уровне говорили: да-да-да, конечно, все должны возвращаться к себе на родину, — а на уровне человеческом закрывали глаза, отворачивались. Я лично знаю людей, которые в это время были офицерами американской армии, оккупировавшей Германию, и которые мне рассказывали, как они делали вид, что они не видят, не слышат, принимали абсолютно очевидно фальшивые документы. То есть сфальсифицированные так, что ребенку было ясно, что это фальшивка. Принимали их за чистую монету и говорили: да, конечно, ты никакого отношения не имеешь к Советскому Союзу, иди куда хочешь. Таким образом и сформировалась вся так называемая вторая волна эмиграции. Это те люди, которым удалось остаться благодаря этой ситуации. ак вот, все более или менее чувствовали себя… не скажу, спокойно, потому что спокойно тогда никто себя не чувствовал. Но такие люди, как мы, которые больше всего на свете боялись Советского Союза и того, что можно быть вынужденными уехать в советскую зону и в Советский Союз, чувствовали себя довольно спокойно. А так нужно было просто жить, как-то выживать. Это было трудно, но, как всегда в таких ситуациях, появился немедленно черный рынок. На этом черном рынке можно было более или менее все необходимое купить. Начали люди работать, и, в общем, начала восстанавливаться как-то жизнь. Сало и водка кончились к тому времени. И моя мать, удивительная женщина, сказала, что для того, чтобы иметь минимум уверенности, надо попробовать устроиться на работу к американским оккупационным властям. Американские оккупационные власти лихорадочно искали служащих, которые говорили бы на местных языках. Естественно, американцы как американцы ни на каком языке на свете, кроме своего, не говорили. Но по правилам войны и оккупации, они не имели права брать на работу бывших германских подданных (как и австрийцев, скажем). Имели право брать кого угодно из тех, кто теоретически принадлежал к союзникам. Все это абсурд, потому что не было людей, настроенных более решительно против Советского Союза, который был один из союзников, чем все эмигранты из этих восточных стран. Главный враг был Советский Союз. Но тем не менее, их можно было брать на работу, а немецких граждан или просто австрийцев — нельзя. Следовательно, у них была драматическая нехватка кадров. Я помню очень хорошо, как мы с матерью пришли предлагать свои услуги. Это вызвало абсолютный восторг. Говорящие на разных языках женщины, которые готовы работать. У матери был опыт работы, у меня никакого, конечно. Мне был 21 год. Я знала немецкий, французский, английский, итальянский, сербский (тогда вполне сербскохорватский, действительно, еще знала свободно), ну, русский — естественно. Это было то, что им нужно, особенно были нужны славянские языки. Русский и сербскохорватский в соединении с английским и с немецким — это было чрезвычайно важно. Как много было тех, кто бежал от советской армии? Много. Конечно, меньше, чем людей из Советского Союза, просто потому, что Советский Союз больше, но много. Мы остались работать в Союзном оккупационном управлении. Я пыталась тогда всячески добиться разрешения уехать в Италию и хотела очень увезти свою семью (мою мать, бабушку, отчима и его мать), но это было абсолютно невозможно. Я не очень уверена, но у моей матери была работа, по-моему, переводчика, канцелярская работа, которая должна была проходить на разных языках. А у меня сначала была работа очень смешная. В те времена было необходимо разносить бумаги из одного офиса в другой. Это называлось messenger, курьер внутри здания. Я эту работу находила очень веселой и очень забавной, потому что я все время странствовала из одного кабинета в другой, познакомилась очень быстро со всей большой махиной администрации. Появились сразу и друзья, и, как положено, офицеры, которые ухаживали за мной, потому что молоденькая была. Все это было в Инсбруке. Сначала мы жили за пределами города, там мы нашли в небольшом селе жилище. Я бы даже не сказала — квартиру, это был деревенский дом. В те времена мы платили тем самым салом и водкой. Этого было довольно много. А потом мы переехали в сам город. Эта самая американская администрация дала нам в городе квартиру, которую я абсолютно не помню. И вскоре после этого мы вдруг узнали, что американская зона перестает быть американской и что туда приходят французы. Среди всей восточно-эмигрантской колонии началась паника. Я думаю, в Инсбруке в общей сложности было несколько десятков тысяч беженцев. Мы между собой общались, много было знакомых, конечно, все узнавали друг от друга, что происходит, — информации же не было никакой. Газет не было, радио, наверное, какое-то оккупационное работало, но работало больше на американские вооруженные силы и не на эмигрантов. Переполох это известие вызвало необыкновенный: что начнут делать французы? Французы начнут нас немедленно выдавать… Почему у французов заранее была такая репутация, объяснить невозможно, но она была. Люди чувствовали себя уверенными и спокойными только под американской оккупацией. Тогда, в Инсбруке я нашла своего будущего мужа. Я все время думала, как попасть в Италию. Но я должна сказать, что мать относилась к этому всегда скептически, потому что считала, что в Италии не будет для них никакой возможности устроиться, найти работу, и вообще она считала, что это нереально. Если им и эмигрировать, то в какую-то другую страну, по всей вероятности, за океаном. С того момента, как Рим и вся южная часть Италии подпали под власть западных союзников (а это произошло ведь все-таки в 44 году) весь 44 и 45 год, до конца войны и дальше — никакой связи между человеком, которого я любила и которого потеряла в этой военной буре, не было. И мы, действительно, ничего не знали друг о друге. Это было время, когда стали выпускать из лагерей военнопленных; огромное количество итальянских военных, которых посадили туда во время войны, когда Италия вышла из войны и порвала союз с Германией. Всех тех, кто находился на какой-либо немецкой территории, немедленно посадили в лагеря военнопленных. Тут их выпустили, они, однозначно, должны были возвращаться в Италию. Их было очень легко узнать, потому что они носили итальянскую военную форму без погон. У них у всех сняли погоны, так что офицеры, солдаты были все одинаковы. Но на улицах Инсбрука, я помню, их было очень много. Это естественно, потому что тут итальянская граница, путь, по которому очень многие из них отправлялись обратно в Италию. Я просто на улице остановила одного, как он мне сказал, офицера. Просто спросила (по-итальянски), возвращается ли он в Италию, он сказал, что да, возвращаюсь очень скоро. Я сказала: вы не возьмете письмо, которое, может быть, в Италии сможете отправить. Он был откуда-то с севера, не римлянин. А у меня был римский адрес, но он оказался правильным, он не изменился. А в Италии почта уже работала, Италия входила в более или менее нормальное состояние, так что отправить письмо было вполне возможно. Он сказал, что да, пожалуйста, давайте мне письмо, я его отправлю. Я дала ему письмо, которое он действительно отправил, во что я, должна сказать, не очень верила, когда отдавала, потому что думала как-то: может, отправит, а может, и нет. До того ли человеку после плена, после стольких переживаний, возвращаться к себе домой, а тут письмо неизвестного человека, остановила на улице… Но письмо дошло до моего будущего мужа. Таким образом он узнал, где я нахожусь, что я, во всяком случае, жива и все мы живы… Что нас, пока, во всяком случае, не увезли в Советский Союз. Но связаться со мной, установить обратную связь он тогда не мог (это был 45 год). Так вот наступила перемена: приходят французы, американцы собираются переезжать в ту зону, которая потом и осталась зоной их оккупации, то есть в Зальцбург. Я помню прекрасно, как французы пришли в те помещения, где мы работали, как они были чрезвычайно вежливы, галантны. Они очень уговаривали нас остаться, говорили, что вы увидите, как вам хорошо будет в нами работать. Но мы уже твердо решили, что не останемся, и последовала еще одна миграция в американскую зону, хотя мы таким образом удалялись от границы. Американцы никаких обещаний нам не давали, сказали, что все под нашу ответственность. Но когда мы приехали в Зальцбург, то действительно очень скоро стали работать в той же самой американской администрации. Тогда я стала работать на совершенно другого рода работе, то есть я стала, очень скоро после начала этой работы, переводчиком в американском военном суде. Этот суд занимался всеми делами, потому что австрийских судов не было, они не имели на это право, потому что были нелигитимны. Это были и политические, и военные, и уголовные дела, но не на самом высоком уровне. То есть военные преступники и люди, которые обвинялись в очень серьезных преступлениях, в этот суд не попадали. У них было три категории судов, этот был средним, и так и назывался Intermediate military court. Много чего я там видела. Во-первых, я прониклась полным и абсолютным недоверием к правосудию как таковому. Это первый результат этой работы. Понимаете, когда вы там работаете ежедневно, вы знаете всех (там было двое или трое) судей. Они были офицеры, юристы по образованию, хотя и не судьями профессиональными. Естественно, были и прокуроры, и адвокаты. Причем в какой-то момент они разрешили австрийцам выступать только защитниками, но никак не судьями. Но не слушали их абсолютно. Судья говорил только по-американски. Я переводила очень часто с русского и сербскохорватского на американский, который, кстати сказать, поначалу представлял для меня большую трудность, потому что я английский язык знала европейский. Сначала я их просто не понимала. Но когда я начала работать в суде, я уже их понимала. Я увидела, что все, может, не все, но очень многое, зависит от состояния здоровья, самочувствия и настроения судьи в этот день и в этот час. У одного была язва желудка. Настолько это произвело на меня впечатление сильное, что я запомнила по сегодняшний день. Главное, за что они тогда преследовали: это когда находили у людей оружие, а много было очень людей, которые его сохранили. Он был в жизни очень приятный человек, но в плохом настроении за абсолютно идентичные преступления он мог отправить человека на довольно долгий срок в тюрьму или освободить его, сказав, что явно у него не было плохих намерений, поэтому что же, надо отнять у него это оружие, но… Использовали тюрьмы которые существовали в Австрии и Германии. Я помню тюрьму, которая была при этом суде, а это было здание местного суда. Стража была, конечно, американская. Один только я помню случай, когда судили военного преступника. Почему его судили в этом суде, не знаю. Я при этом не присутствовала даже. Но ужас остался навсегда, потому что его приговорили к смерти, и в тот день, когда его должны были казнить, то есть повесить, оказалось, что что-то с палачом случилось. Что делать? Один из молодых офицеров, который работал в этом суде, был еврейского происхождения. Звали его Сайферт, он был очень симпатичный в быту. Правда, он объехал часть нацистских лагерей, и когда он приехал из этой поездки и мне об этом рассказывал, я помню, в каком он был состоянии. Он был в состоянии абсолютно невменяемом, было ясно, что не представлял совершенно, что это может быть, и почти плакал. Так вот этот человек немедленно сказал: пожалуйста, если нет палача, я с удовольствием исполню его обязанность. Я это все помню, потому что это было и страшно, и удивительно. Мое отношение к этому человеку очень сильно изменилось. А у меня с ним была дружба, но после этого я как-то не могла уже на него смотреть. Я помню случай, когда судили людей, которые приехали в американскую зону. Я думаю, что они пытались прорваться в Югославию, это были сторонники партизанского лидера Михайловича, про которого я рассказывала. Они были в Лондоне, принадлежали к какому-то теневому, монархическому правительству, намеренному восстановить Югославию как королевство, и ненавидели коммунистов всеми силами души, не меньше, чем немцев. Их арестовали под предлогом, что они въехали в эту зону и вообще в Австрию без документов. Действительно, у них не было визы, но они были так искренно поражены, они в изумлении говорили: но ведь мы же ваши союзники, мы же с вами сражались, за вас проливали кровь, вы поймите, что МЫ ваши друзья, а не те, кто правит сейчас Югославией. И это была стена. Я помню из изумление, разочарование, ужас, отчаяние. Это совершенно позорный суд, который я переводила весь. Настолько они хотели приговорить этих людей, что вдруг появились люди на этом суде, и сначала я не поняла, кто это. А это были люди из разведки, и среди них человек, который говорил по-сербскохорватски. Он следил за тем, чтобы перевод был абсолютно точным, чтобы я им никак не помогла. Что я старалась делать всячески. Но это было очень трудно. Когда я поняла, что есть кто-то, кто знает язык, я поняла, что должна быть очень осторожной, потому что если я что-то не так переведу, он немедленно… И он действительно меня пару раз остановил и сказал, что вы перевели неточно. Но все равно ничего нельзя было сделать, потому что это было политическое решение, принятое заранее. Потому что американцы всеми силами поддерживали Тито. А те были врагами, я бы сказала, высокопоставленными врагами Тито. Их приговорили к какому-то очень долгому сроку заключения. Я думаю, что монархизм или не монархизм — им было совершенно все равно, есть он или нет. Они даже не очень понимали, что это такое. Они просто знали, что Тито будет очень сердит, если они каким-то образом покажут, что они снисходительны. И участие в этом представителей разведки показывает, что это была государственная политика, потому что никогда этого не было. Это я помню точно, я страшно удивилась, когда увидела этих людей — они сидели на отдельном месте. Потом у кого-то спросила: а это кто такие? Они тогда не назывались ЦРУ, как-то иначе — OSS. Какая-то разведка, Overseer’s Security Service, может быть. Поэтому все это было так несправедливо. Я потом посещала этих людей в тюрьме, приносила туда что могла, какие-то передачи. Меня пускали как служащую и даже не особенно косо на это смотрели. Предварительный допросов я не переводила никогда. Только в суде. Ведь американская судебная процедура вся зиждется на том, что происходит в зале, так что я думаю, что предварительных допросов просто и не было. Там не было никого, кто бы мог переводить, несомненно, бы меня позвали. Каждый день шли судебные дела. Непосредственно во время суда разбирались дела. Что у них и есть, в общем-то, но только, конечно, в американском суде, следствие. Во-вторых, адвокат, защитник играет огромную роль, он действительно равноправен с прокурором, никакой разницы нет. А тогда это было не так. Хотя в то же время внутри Соединенных Штатов было так, американское правосудие, оно как раз неплохое, но я говорю, что то, что я увидела своими глазами, я думаю, существует повсюду: судья — человек, и его человеческие чувства, переживания, состояния и так далее отражается на том, что он делает. Платили в местной валюте, сначала немецкими деньгами, а потом очень скоро это стали австрийские шиллинги. Ужасно было, когда мне казалось, что в своем переводе я недостаточно помогла подсудимому. Моя позиция была всегда, хотя и не с первого момента, против суда и всегда за подсудимого. Иногда я была очень довольна, что я сделала, потому что я понимала, что человеку помогла. …Я не понимаю, почему у нас в доме не было грузинской кухни — ведь бабушка была грузинка. Про пироги, про булки могу рассказать целую поэму. Бабушка, которая в жизни своей никогда не готовила, в эмиграции стала великолепно готовить. Она жила такой жизнью, что всегда была кухарка. Я не знаю, для меня осталось тайной: они не были богатыми людьми и жили на жалованье моего деда-офицера, он был полковником, генералом перед самой революции. Но не сразу же генералом. И тем не менее была и кухарка, и горничная, и гувернантка для детей. Обязательно сначала французский, потом немецкий и английский. Три языка в детстве. Как это могло быть на то, что зарабатывал дед, который преподавал в Академии военной? Поэтому, бабушка не готовила, она заказывала то, что ей было нужно. Научилась она готовить в Турции, в самое тяжелое время. Когда они приехали в Сербию, она уже умела готовить очень хорошо, а в Далмации превратилась в такого виртуоза. И пироги, и сдобные булки, и гусь с яблоками. Ну, конечно, Далмация — значит, морская рыба. Но суббота, когда пеклись пироги и затем сладкие булки, — я ее помню, потому что это был день блаженный, прекрасный. Старинная кухня, с дровами, огромная плита с медными духовками, которые натирались, сверкали, и из этих духовок шло благоухание пирогов… Это были счастливые минуты. Это было в Далмации, где жили дедушка и бабушка и где я, в общем, выросла. К дедушке и бабушке приходили русские люди. Их было очень мало, но жили, например, дочка Алексея Степановича Хомякова. По-моему, ее звали Мария Николаевна, но я не уверена. Мне говорили, что вот такая семья замечательная, она внучка или правнучка. Замужем она не была. В Дубровнике она жила в очень странном помещении, практически в развалинах старого монастыря, который был покинут, на берегу моря, с очень красивым видом, но с минимумом удобств. Что-то похожее более или менее на квартиру. И она прожила там, по-моему, в полном одиночестве. Я думаю, монастырь был брошенный, никому не принадлежал, и она заняла его, потому что так можно было, на самом деле, жить бесплатно. Она была моей первой преподавательницей английского языка. Еще я помню очень славную женщину из старых русских, имя которой совершенно забыла. Она была по-своему очень красивая, уже в возрасте, с очень белыми, вьющимися волосами, которые она очень красиво причесывала, сзади большим пучком. Я помню, как я смотрела на нее и думала: Господи, как бы я хотела, чтобы у меня были такие белые волосы! И мне все говорили, нет, у тебя это не получится, потому что ты — шатенка, твои волосы белыми не будут. А вот оказались белыми. Она занималась тем, что давала уроки французского языка. Занятия французским начались еще в Белграде, до переезда в Дубровник, мне было, по-моему, три года. Тогда это была прирожденная француженка, жившая в Белграде. А в Дубровнике найти французов и англичан было невозможно. Мать сказала однажды и, по-моему, совершенно, провидчески: это единственное, что я могу тебе дать, ничего другого я тебе оставить не смогу. Это защита в жизни. В Дубровник меня увезли, когда мне было… там мне исполнилось 8 лет. Когда я уже начала учиться в гимназии и две трети года проводила в Белграде, то каждое лето приезжала в Дубровник. Занятия языками продолжались все-таки уже в Белграде с другими преподавателями. Кто там еще был? Из русских эмигрантов был человек из одной из прибалтийских стран, не помню какой, очень богатый человек, который считался миллионером и аристократом, немножко, как новые русские сейчас. Он построил себе совершенно безумную дачу на берегу моря, назвал ее «Шехерезадой», она была с голубыми куполами, с потрясающим садом, который спускался к морю с довольно высокой горы. А садом занимался еще один русский эмигрант, ничего не вывезший, ничего не имевший, который тоже был хорошим другом нашей семьи. Он жил на этой роскошной даче, куда хозяин приезжал раз в два года, и разводил этот прекрасный сад с огромной радостью и любовью к нему. Вот эти три-четыре человека приезжали к нам, и чаепитие длилось часами и происходило в основном на веранде дома. Море было видно, и оливковые деревья, и кипарисы. Возвращение к теме Зальцбурга. Он, получив мое письмо, стал искать путей, как ответить. Ответить было невозможно, из Италии в Австрию никто не ездил. И поэтому через Красный Крест на мое письмо пришел ответ. Я узнала, что он жив, что он живет в Риме, что по-прежнему там, где и жил, адрес оставался тот же. После этого более или менее регулярно, но очень редко, установился какой-то контакт: через Красный Крест он присылал какие-то письма, и я так же, но это можно было делать редко, нельзя было регулярно переписываться. Потом я помню, он нашел какой-то способ позвонить мне по телефону. А мы в это время жили в гостинице, которая была реквизирована американцами, и в которой они дали помещение для своих служащих. Так что был телефон. При помощи друзей, которые имели доступ к международной телефонной связи, что было немыслимо в разодранной войной и оккупацией Европе. Он, конечно, все время настаивал на том, чтобы я приехала в Италию как можно скорей, и хотел очень, чтобы приехала моя семья со мной. Семья не соглашалась на это, а для меня это было очень трудное время. Во-первых, трудно было получить реальное разрешение на выезд. Когда я спрашивала американцев, своих же друзей, в конце концов, с которыми работала, то они мне отвечали, что это совершенно невозможно, чтобы я ждала, когда нормализуется ситуация, будут выдавать какие-то документы. Когда мы уехали из Югославии, у нас были беженские документы, которые выдавали немецкие оккупационные власти. У меня, по-моему, даже сохранился этот документ. В нем были написано имя, фамилия, родилась в таком-то месте, без подданства. Тут я могу ошибаться, может быть, этот документ выдавали уже в Австрии, может быть, до нашего отъезда. До этого у нас были югославские документы, но не паспорта, потому что никто из нашей семьи никогда не был югославским гражданином. Так что это был вид на жительство в Югославии. Были нансеновские паспорта, но они выдавались на время, если кто-то куда-то ездил. Это были международные паспорта для эмигрантов. В 38 году была моя единственная поездка за границу — в Италию. Мне было 14 лет. Мать, которая мудро предвидела, что очень скоро начнется война, что, как известно, и осуществилось, сказала, что она должна до начала войны своему единственному ребенку показать Италию, потому что без этого человек жить на свете не может. У нее была огромная любовь к Италии, Муратов был у нее настольной книгой, лежал рядом с ее постелью на ночной столике. Священное Писание, Библия и «Образы Италии». Я эти три томика получила, после ее смерти мне их привезли. Она по-итальянски не читала, знала французский, английский и немецкий, я бы сказала, в совершенстве. В эмиграции в Парагвае выучила прекрасно испанский, несмотря на то, что она все-таки выехала туда немолодой. Я помню, как мучительно и сложно было получить итальянскую визу (в 38 году). Мы ехали поездом, через Триест, никаких промежуточных границ не было, но, тем не менее, итальянскую визу получить надо было. С какими безумными усилиями она выцарапала эти две итальянские визы с нансеновскими паспортами! Но виза была, мы поехали, поездка длилась две или три недели. Она началась с Венеции, затем во Флоренцию, из Флоренции в Рим, из Рима в Бари, из Бари уже на пароходе мы пересекли Средиземное море и приплыли прямо в Дубровник. Помню, что мать была, по-моему, невероятно счастлива. Я помню ее слезы счастья, когда она вышла на площадь Святого Марка в Венеции. Она не была в Италии никогда. Потом Флоренция, где у меня лопнули все кровяные жилы в глазах, и я два дня провела в постели в темноте, потому что флорентийские музеи и картинные галереи… был сильный перебор. В Риме я видела тогда Муссолини. Я думаю, любовь к Италии родилась у меня не только с того времени, а еще в Далмации, которая была очень сильно итальянской. Его называли маленькой Венецией, хотя там не было каналов, но была атмосфера венецианская, особая, немножко сказочная. Италия стала для меня той самой страной. Муж иногда мне говорил, что он не совсем уверен в том, что я его полюбила, а не Италию в нем. Но я ему отвечала тем же самым, потому что он страшно любил Россию, я не знаю, какую Россию он любил, как он ее представлял, не уверена, но то, что любовь к России у него была, нет сомнений. И я ему говорила тоже, что, может быть, он на самом деле полюбил не меня, а во мне Россию. Конечно, это было не так, но какой-то элемент этого присутствовал. Это была первая заграничная поездка, но все-таки детство я провела между Сербией и Далмацией. Это два настолько разных мира, и настолько богатых, каждый по-своему, что я бы сказала, это не то же самое, что жить, скажем, в Германии. Прожить всю жизнь в Германии, в каком-нибудь городе или даже путешествуя — это, действительно очень однообразно и очень однородно. А там это было чрезвычайно разнородно. Что, конечно, и лежит в основе невероятных трудностей этой страны и ее будущего. Тем не менее, для человека, который в этом жил до того, как начались трудности, это была богатая почва для знакомства с разными культурами, с разными человеческими обликами, моментами истории. Это перекресток все-таки, правда? Отсюда Ваше желание, чтобы разные миры объединились внутри человека? Несомненно, я сама понимаю, что это так. Отсюда и мое стремление к единству христианскому. Часть жизни протекала в православной части страны, а часть жизни в католической части. Белград — сердце Сербии, русская эмиграция с ее традициями, и Далмация. Как ни обижаются, но это совсем другая Хорватия, другая ментальность, другие нравы, другая атмосфера, настроение, все. Она, конечно, гораздо ближе к Италии, чем Северная Хорватия. В каком-то далеком прошлом она принадлежала к Венецианской республике. Не знаю точно, в какие века, но потом они отделились и стали самостоятельными. Конечно, было единство культуры и жизни. Континентальную Хорватию я очень плохо знала, за исключением того периода в тюрьме. Я очень многим тут обязана моей бабушке. Чем больше я об этом думаю, тем больше понимаю, что все-таки люди были очень неординарные. Она была совершенно неординарным человеком, в том смысле, что, будучи человеком своего времени и своего поколения, абсолютно православной, она, тем не менее, со мной ходила — я прекрасно помню первые посещения — в замечательно красивые храмы, монастыри, которыми Дубровник был полон со всех сторон. Я помню праздник, который был посвящен святому Влаху. Я не знаю, как бы было его имя по-русски. Это был покровитель Дубровника, его старое изображение стояло при входе в город, обнесенный стенами. В старый город входили через огромные ворота, и над этими воротами была скульптура, изображавшая этого святого. Был, я полагаю, кафедральный собор, освященный его именем, в этом я тогда не разбиралась. Это была одна из церквей, которую я меньше любила, потому что она казалась мне менее красивой, чем остальные. Но праздник был таким огромным народным множеством, и мы всегда в нем участвовали, как местные жители. Это было совершенно нормально и совершенно естественно. Никак бабушка не воспринимала это как что-то чужое, нарушавшее что-либо. Об американцах. В те времена у них было, во-первых, страстное желание выиграть войну, которую они выиграли. Затем страстное желание действительно установить тот порядок, который они считали справедливым, правильным и выгодным, безусловно, для себя. Я строго отношусь к американцам и американской политике, но мне кажется, что несправедливо было бы сказать, что вся попытка помочь Западной Европе стать на ноги и стать демократическим сообществом, что это было вызвано мыслью о том, что это выгодно. Я думаю, что присутствовало какое-то убеждение, что это справедливо, что это хорошо. Все-таки Америка, как это ни странно и ни удивительно, в основе своей очень христианская, хотя она от этого и отошла. В конце концов, соль-то ее — это люди, которые были верующими христианами, они бежали… Другое дело, что сразу по окончании войны у них, во-первых, было чувство благодарности к Советскому Союзу — оно было. Они справедливо считали, что им была оказана колоссальная помощь, в частности, в том, что они, как мы сейчас видим, ставят всегда на первое место: в том, что погибло как можно меньше их людей. Нет такого отношения, как у Советского Союза: а, подумаешь, новые родятся. Этого, действительно не было. Поэтому помощь Советского Союза в том смысле, что гибли не американцы. Американцы гибли, и погибло их немало. Но все-таки число было несравнимое. Они снабжали вооружением, они давали все на свете, что было нужно для войны, и старались избежать личных, человеческих потерь. И были благодарны за то, что в этом им была оказана помощь. Кроме того, они тогда, несомненно, жили с иллюзией, что в Советском Союзе вот-вот произойдут решающие глубокие перемены. Я знаю об этом из первых рук, потому что знала людей, которые в те времена встречались с советскими военными, даже на очень высоком уровне, в Берлине. Они слышали от них, что в Советском Союзе вскоре произойдут очень серьезные перемены. Что Сталин, благодарный за то, как народы помогли России, ответит на это тем, что вернет землю в частную собственность, разрешит Церкви жить нормально. Это и было сделано, в общем, Церковь получила много чего-то, какие-то куски, землю не вернули, правда. Ну, и что вообще будут происходить изменения и поворот Советского Союза в сторону того мира, который американцы считают правильным, хорошим и добрым. Отчасти тут играет роль неисправимый, можно сказать, оптимизм американцев. Их вечная уверенность, помогающая им жить, что в конце концов все будет хорошо. И в конце концов Бог поможет, мы пишем это даже на наших деньгах. Вот наши деньги, доллары… Я вчера на это смотрела и думала, как это понимать: как на что-то кощунственное или нет? И поняла, что нет. Деньги — необходимый инструмент для жизни, мы верим в Бога. Так что была надежда, потом они начали понимать, что этого не будет. Понимать они начали это очень скоро, потому что тогда, когда мы еще находились в Австрии, я еще даже не уехала в Италию, но вот помню этот момент, когда я проходила эту замечательную комиссию, которая должна была решать, кто я такая – эмигрантка или советская бывшая гражданка. Это было в Зальцбурге, и проходили это все, кто был зарегистрирован как эмигрант, а зарегистрированы были все. Невозможно было проскочить, чтобы не заметили тебя. В такой-то день вы должны были явиться. Я помню комиссию, в которой присутствовал представитель американских оккупационных сил (хотя их было больше) и присутствовал советский офицер с голубыми погонами (может быть, их тоже было больше, но я помню только одного). Я тогда не понимала, что это значит: ну, почему-то у него голубые погоны. Он был очень хорош собой, очень представителен и очень этим пользовался, особенно когда говорил с женщинами. Говорил только по-русски, был переводчик. Но переводчик переводил американскому офицеру, который хотел слышать и понимать все, что говорилось. Было видно, что он следит чрезвычайно внимательно. Я пришла туда в сопровождении — я думаю, их было человек пять-шесть, по крайней мере — американских офицеров. Они пришли просто потому, что я очень боялась, без всякой просьбы. Они просто сказали: мы идем с тобой и, если тебе скажут, что тебе надо возвращаться в Советский Союз, мы тебя оттуда выкрадем, и ни в какой Советский Союз ты не поедешь. Не бойся, не волнуйся, и все будет в порядке. Но я, тем не менее, боялась очень сильно. Они стояли у дверей, внутрь их не пустили. Я показала свои документы, сказала, где я родилась. После этого произошел разговор с этим советским офицером, который стал мне цитировать с большим пафосом, кажется, Лермонтова и говорить мне: да, конечно, вы не родились в Советском Союзе, вы не обязаны возвращаться, но неужели же вы не чувствуете зова Родины и что-то там такое… Я очень боялась, когда шла туда, несмотря на присутствие этих американских офицеров, и была совершенно уверена, что если что-то случиться, то ничего они сделать не смогут, что это им только кажется, что они могут меня защитить. Но когда он начал со мной разговаривать, я пришла в состояние страшного гнева, что со мной иногда бывает. И на его тираду я ответила что-то вроде того, что это не моя Родина до тех пор, пока вы там находитесь. Он сделал вид, что, Господи Боже мой, мы понимаем убеждения. Он пытался очаровать меня, как мужчина, говорить о Родине, которую я же не могу не чувствовать, и, вообще, о том, как мне надо туда вернуться. Но я сказала, что это, к сожалению не Родина, до тех пор, пока там Советская власть. Когда вас там больше не будет — посмотрим. В результате мне сказали, что да, конечно, вы никакого отношения к Советскому Союзу не имеете, пожалуйста, идите на все четыре стороны и решайте вашу судьбу как хотите. Я вышла оттуда под громкие крики «ура» американских офицеров, они чуть не бросали меня в воздух от восторга. Этих офицеров я совершенно не помню. Помню, что был один очень симпатичный капитан, но помню только лицо. Отъезд в Италию произошел на Пасху 46 года. Разрешение мне удалось получить от тех самых французов, к которым я относилась с невероятным недоверием. Я поняла, что американцы мне этого разрешения никогда не дадут. Я вообще-то не очень хотела уезжать, потому что у меня было такое чувство, что я бросаю свою семью. Невозможно было уехать всей семьей, и у меня было такое чувство, что я покидаю мать и покидаю бабушку, хотя они жили нормально совершенно. К тому времени у них была квартира хорошая, мама работала и зарабатывала хорошо. Но, тем не менее, у них было чувство, что Австрия — это какой-то этап в их жизни, может, просто потому, что советские войска были слишком близко. Мы в Зальцбурге, а в Линце или в Граце, то есть на полпути к Вене — советская оккупация. Когда началась история с Берлином, это был тот момент, когда они решили уехать. Это уже было время, когда все ждали нападение Советской армии. Они хотели, чтобы я ехала. Моя мать, которая сыграла в моей жизни, несомненно, роль решающую, очень хотела и настаивала на том, чтобы я уехала. Она была тот человек, который меня убедил уехать. Я повторяю, я не хотела. У меня было чувство, что я их покидаю, предаю, поэтому я очень долго колебалась. До такой степени, что вызвала у своего будущего мужа сомнение, что я на самом деле совсем не хочу к нему, что я, может быть, кого-то другого полюбила. Всякие у него были к тому времени мысли, это отразилось и в переписке. А мама очень твердо стояла на том, что я должна уехать. Были знакомые, которые жили в Инсбруке, то есть во французской зоне. Их дочь, более или менее моя сверстница, сказала: приезжай сюда, потому что есть знакомые французские военные из администрации, и они тебе пропуск через границу сделают. То, чего американцы не делают. Я действительно туда поехала, она отвела меня к своему знакомому французскому офицеру. Я должна была бы помнить имя, но не помню. Она меня долго учила, что я должна сказать, как я должна объяснить, почему мне обязательно надо в Италию. Я не помню, какие были придуманы доводы, но когда я перед ним оказалась, то просто сказала правду. Я сказала: там человек, которого я люблю, с которым я бы хотела соединиться, и никакой другой причины нет. У французов, я же говорю, все зависит от настроения. Он сказал: я вам дам документ, с которым вы сможете перейти границу, с этим документом потом в Италии вы путешествовать не имеете права, это только на пограничную зону. Это ваше дело, что вы будете делать дальше. А в Италии просто никто ни у кого ничего не спрашивал. Послевоенная Италия была вся как Неаполь. Едешь куда-то, ну и езжай. Может быть, можно было перейти границу вообще без документов. Такой вариант рассматривался однажды, очень интересным образом. В американском суде, где я работала, один из немногих адвокатов, который имел право работать как адвокат, был еврей. Он занимался судьбами евреев, которые оказались на той территории и которые все стремились уехать тогда еще в Палестину, Израиля еще не было. Он попробовал меня отправить вместе с большой еврейской группой, как еврейку, потому что очень хорошо ко мне относился. Я ему когда-то в чем-то помогала, и он решил мне помочь. Я помню, что я провела утро в том помещении, где сидели все те, кто ждал такого разрешения на выезд, но ничего из этого не получилось. То есть я не дождалась момента, когда хоть кто-то начнет со мной разговаривать. А нелегально границу, конечно, наверное, переходили, но я ничего об этом не знаю. Желание евреев уехать в Палестину считалось законным, на том основании, что они евреи. Хотя много было и сопротивления этому. Так я получила документ, доехала на поезде до границы итальянской, на этом месте всякое сообщение железнодорожное прерывалось. Я перешла границу пешком, проверили документы, все было спокойно. Перешла на другую сторону, а на той стороне был итальянский поезд. часть 1 / часть 2 << | >> часть 4 / часть 5 (о Солженицыне) |