|
||||||||
|
И. А.
ИЛОВАЙСКАЯ >> часть 2 / часть 3 / часть 4 / часть 5 (о Солженицыне) Часть 1 (июнь-июль 1999) Я не уверена, в каком возрасте я помню себя в первый раз. Мне кажется, я помню себя первый раз, когда мне было года три максимум. Мы гуляли с моей матерью по парку или лесу, около Белграда. Это очень красивое место, куда люди уходили на долгие прогулки. Моя мать редко водила меня, потому что она работала, у нее не было времени. И это для меня был необыкновенный праздник, потому что она повела меня гулять по этому чудесному лесу. Она меня держала за руку. И вдруг со склона этого полупарка-полулеса скатились две змеи. Я теперь понимаю, что это, скорее всего, были ужи, потому что они были очень большие. Ядовитые змеи таких размеров не бывают. А эти были огромные, во всяком случае, мне они показались огромными. Я помню, что мать моя перепугалась тоже довольно сильно. И я думаю, что они испугали размерами, а на самом деле опасными не были. Они сплелись одна с другой в клубок и скатились с этого склона. Мне кажется, что это первое сознательное воспоминание о себе. О том, как я испугалась, как мама испугалась, как мы очень сильно и бодро ускорили шаг и постарались выйти из этого более или менее дикого пространства. Дальше есть какие-то отрывочные воспоминания из жизни ребенка, на котором было сосредоточено, конечно, очень много внимания, потому что были дедушка и бабушка, родители моей матери. Они, и особенно бабушка, всю свою жизнь посвятила тому, чтобы вырастить этого самого, единственного, ребенка моей матери. Мать была замужем впервые, а отец был до этого один раз женат. Его жену убили во время революции. Убили, во всяком случае, так в семье говорили, не по политическим причинам, а чтобы ограбить. Они куда-то бежали, это был момент, когда вся Россия бежала кто куда, все – в разные концы. Первая жена моего отца была в их поместье на юге России, а отец был в Москве и бежал сам по себе. Она ехала со своей дочкой Ириной, в честь которой меня и назвали, очевидно, куда-то, где можно было уйти от наступления Красной армии, а может быть, к моему отцу в Москву. Я не знаю. Ее сопровождала горничная. Я потом иногда задумывалась, зачем в те времена было ехать с горничной. Горничная подсказала на какой-то остановке, что, вот, едет барыня и так далее. И ее убили, а ребенок (не уверена, до того или после) умер от сыпного типа. Она была еще маленькая, но не совсем, не младенец. Моему отцу сообщил кто-то, кто присутствовал при этом, потому что он знал все детали. И про горничную, и о том, как она подружилась с красными военными, и т.д. Но долгое время он ничего не знал о ее судьбе. Помню еще такую ужасную деталь: ему сказали, что ей отрубили голову. Присутствовал еще элемент ужасной жестокости. Не просто убили и обокрали… Семья – сложная российская семья. Мать и отец были из разных концов России. Со стороны отца – донской казачий род, с далеких, не помню каких, времен. Известно, что казаки – это кто-то, кто бежал от царской немилости. По-моему, это было при Петре. Мне рассказывал отец, но я не уверена. Это был кто-то из наших не очень далеких царей. Человек, который служил при дворе, был приближенным царя. Что-то поставило его жизнь под угрозу, в результате чего он бежал на Дон, где присоединился к казачьему поселению или как его назвать, на которое попал первым. И сменил фамилию, взяв фамилию Иловайский. А как его звали – я не помню, хотя отец знал. Когда отец мне рассказывал, мне это было не очень интересно, потому что была молода и глупа. А когда мне стало это интересно, уже не было в живых отца и никого из семьи, кто бы мог рассказать, как это все было. Обосновавшись на Дону, он стал родоначальником семьи, которая потом жила здесь. Семья была богатая, у них были угольные шахты, которые приносили большой доход. К этой семье принадлежал целый ряд военных, в том числе Иловайский, который стал известен потому, что командовал какой-то частью казачьих войск против Наполеона. Поэтому он фигурирует во всех энциклопедиях. Мой покойный муж откопал его где-то в советской энциклопедии. С другой стороны, он был известен тем, по словам отца, что, вернувшись из этих военных походов, понял, что должен срочно заняться образованием и приведением в цивилизованное состояние казачества, народным просвещением. Он начал создавать библиотеки, следить за тем, чтобы дети учились грамоте. На меня произвел большое впечатление рассказ отца о том, что он стал всюду проводить воду, так что во всех казачьих станицах присутствовали какие-то водопроводы, не в домах, конечно. Но все-таки воду брали не из колодцев, не копали землю. Это было что-то вроде колонки. Этим он стал очень известен, но, при этом как вольнодумец. И хотя был в большой милости у царя, но стали говорить: что же делает этот генерал (наверное, он был генерал), мол, он должен заниматься своими генеральскими делами и, вообще, быть при дворе. При дворе он наотрез отказался быть, начал крамольное дело: учить людей писать, читать и брать воду в колонках, держать свои дома в чистоте. До Шлиссельбурга это его не довело, но он потерял свое блестящее положение выдающегося военного и царского любимца. Но мой отец, я помню, гордился больше всего этой его стороной, чем военным прошлым. Интересно, что, рассказывал отец, для эксплуатации этих шахт немедленно пригласили людей из-за границы, бельгийцев. Директор, который поставил все дело на ноги, был бельгиец. Эта семья была еще тем интересна, что как только в начале века появился кинематограф, они стали им очень интересоваться. И они (поколение до моего отца) были одними из первых, хотя были гораздо более известные, кто создавал русскую кинематографическую промышленность. Это было страстное увлечение семьи, – отец рассказывал об этом как о том, что достойно внимания и уважения. Года рождения моего отца я не знаю, но он был значительно старше моей матери. Можно вычислить: мать была 1899 года, он был старше нее на 18-20 лет. В революцию ему было примерно 40 лет. Из тех воспоминаний, которые еще остались, – его бурная нелюбовь к историку Иловайскому. Он был, по-моему, его дядя. Мне кажется, что он считал его страшным реакционером. Я недостаточно в те времена знала, и сейчас не знаю, потому что не читала его. Рассказов о нем, как о человеке, я не помню. Отец был, я думаю, единственный во всей семье невоенный, потому что все были военные, как полагалось в те времена для дворянских семей. Он окончил юридический факультет, уехал работать в Москву и был присяжным поверенным. Женился на своей первой жене, родилась дочь Ирина. Жизнь в Москве была очень благополучная, спокойная. Несколько человек мне говорили, что знают, где дом Иловайских, но я совершенно не уверена, что это те самые Иловайские, их было все-таки очень много. Но я как-то не очень обращала на это внимание, надо было заняться этим более серьезно, у меня никогда не было на это времени. Революция его застала в этом качестве. Он бежал так же, как бежали очень многие. Моя мать бежала из Киева, где она жила, потому что ее отец преподавал в Киевской военной академии. Он был литовец по отцу – Лацевич, окончание (Лацевичус) отрезали. Его мать, моя прабабушка, была из Восточной Пруссии. Отец моей матери был военным, был ранен в Японскую войну, перестал быть годным к военной службе, и его, как блестящего математика, отправили преподавать в Киев, где он и прожил до революцию. Бабушка же моя, его жена, была грузинка. Он с ней познакомился на Кавказе, в тогдашнем Тифлисе, где служил до Японской войны. Она была очень хороша собой, он влюбился и женился. Он был лютеранин, она, естественно, православная. У меня есть свидетельство об их венчании в православной церкви, в котором написано, что он лютеранин. Никаких возражений по поводу того, что он лютеранин, не было. Она была из семьи, где отец был тоже военный. Мама пережила красную оккупацию Киева и проработала в советском учреждении. Она знала французский, немецкий, английский. И была, конечно, бесценным человеком, поэтому ее взяли на работу немедленно, им очень нужны были тогда такие люди. Но она пришла от всего этого в совершенный и абсолютный ужас, еще до того, как они поняли, что деду будет, несомненно, грозить какая-то опасность (он, наверное, был уже в генеральском чине в тот момент). При Советской власти он уже не преподавал, Академию закрыли. Кроме того, мой единственный дядя, брат моей матери, был в Добровольческой армии, хотя был совсем молодой, лет 16-17. Они, отец, мать и она, естественно, так как все тогда уезжали, уехали в Крым. Где-то потом соединились и с маминым братом. Я помню, бабушка рассказывала, как они говорили между собой, что едут в Крым на виноград, а потом, наевшись всласть винограда, вернутся обратно, потому что все это безумие очень быстро кончится. Но безумие не кончилось. Они из Крыма бежали на британских кораблях. Англичане предоставили корабли тем, кто хотел или должен был бежать, военным и невоенным. Вывозили всех в Турцию, даже не в Константинополь, а на остров Лемнос, где было нечто вроде беженского лагеря. Там их высаживали и предоставляли своей судьбе. У людей была единственная забота, как бы вернуться. Мать со своими родителями уехала, а отец уехал сам по себе тоже на английском корабле и тоже из Крыма. Но знакомы они еще не были. У отца в Константинополе сразу появились связи с людьми, которые уже попали в Югославию (тогда еще, я думаю, Королевство сербов-хорватов-словенцев, Югославии еще не было). Очень быстро ему предложили ехать туда, дать ему визу и работу. Но семья матери не знала, куда ехать. Единственно, что им удалось – не попасть на этот страшный остров, в лагерь, где людей умирало много и легко. Они остались все-таки в Константинополе. Мой дед, будучи славным математиком, стал кассиром в русском ресторане. Это им помогло выжить. Русский офицер, генерал, из культурной семьи, неприспособленный. Его жена никогда в жизни, я думаю, не готовила. Они не были богатыми людьми, но я знаю, что у них была кухарка, горничная, гувернантка, учившая детей языкам. Просто были другие критерии того, что есть богатство, а что не богатство, но во всяком случае благополучие. Каждый год они ездили за границу, считали обязательным поехать в Европу. Во Франции, в Германии, в какой-нибудь европейской стране провести месяц-два. Времена были другие, и счет времени другой. Я знаю, что бабушка всегда в Париже хотела, чтобы номера были на первом этаже, потому что безумно боялась пожаров. Мама ходила по музеям, потому что она очень романтически любила французскую историю. До войны, до 13 года, это было частью их жизни. Конечно, на лето они ездили в Крым. В Константинополе ресторан был открыт беженцем из России, из мещан. Он собирался как можно больше денег на этом ресторане заработать. Что он и делал вполне успешно. Насколько я знаю из рассказов, ресторан пользовался колоссальным успехом. А дед был кассиром. Сначала потому, что он был математик, а потом, вероятно, потому, что тот человек убедился, что это какая-то необыкновенная птица, которая абсолютна честна. Никогда не возьмет ни одной копейки, а скорее отдаст свою. Поэтому он деда моего нежно любил. Я помню из рассказов, что дед каждый вечер возвращался с огромным количеством очень вкусной еды, и семья этим кормилась. Гораздо больше чем тем, что он зарабатывал. Они в то же время искали путей, куда можно уехать. В этот момент моя мать познакомилась с отцом. Как – это мне никто не рассказывал. Он очень быстро и сильно в нее влюбился и предложил выйти за него замуж. Она была совсем молодая, примерно 22 года. Я думаю, что она на самом деле никогда его не любила. Для нее это был выход. Они венчались в Константинополе, против воли моей бабушки, которая была в ужасе от этого брака и всегда говорила, что это кончится катастрофой, несчастьем для всех, что мама это делает только для того, чтобы вывезти семью. Я думаю, она была права. Он все-таки был старше нее лет на 20. Это может быть вполне хорошо, если есть настоящая любовь, иначе это очень трудно. Таким образом, они приехали в Югославию. Сначала отцу предложили работу не по специальности, какую-то коммерческую, к которой он совершенно не был приспособлен. Это кончилось плачевно. Мать, наоборот, благодаря знанию языков, очень быстро нашла работу. Сначала она работала во французском книжном магазине продавщицей, очень любила эту работу. Хотя это было очень утомительно, но любовь к книге была такая страстная во всей семье, что быть среди книг считалось прекрасным. Жизнеспособность моего деда проявлялась неожиданным образом. Сначала кассир в ресторане, потом бухгалтер в чем-то вроде русско-эмигрантской сберкассы. Это все было не то, для чего он рос и воспитывался. Но все он принимал с большим достоинством. Он был очень молчаливым человеком, почти никогда ничего не говорил, так что о чем он думал, я так и не знаю. Помню, что я иногда, когда стала постарше и стала способной за чем-то наблюдать, его подолгу наблюдала и задавала себе вопрос: о чем же он думает? Я не знаю, о чем он думал. Я помню, как он плакал, когда немецкие войска подошли к Москве. Он сидел перед радиоприемником, слушал новости, и у него просто лились слезы по лицу. Бабушка ревновала его; по мнению бабушки, у него был флирт с какой-то сослуживицей. Может быть, и был, но он очень весело смеялся по этому поводу. Он не был абсолютно церковным человек, остался лютеранином, не менял конфессию. По-своему был верующим, и даже глубоко, но это было его внутренним делом. В Югославии настал момент, что мать и отец разошлись, как и было предугадано бабушкой. Мне было уже лет 6-7, я помню это очень ясно. Я не понимала, что происходит, но понимала, что что-то нехорошее. Я видела, что отец перестал бывать дома, что о нем стали все меньше и меньше говорить, и он как-то исчез из нашей жизни. Дед, бабушка и мама жили вместе. Я даже помню эту квартиру, в самом центре Белграда. Я ее очень не любила, но теперь понимаю, что по тем временам и условиям жизни эмигрантов она была хорошая. Потом мать очень скоро сменила работу, сначала стала секретарем-бухгалтером, что-то в этом роде. Потом все повышалась и повышалась по иерархической лестнице и дошла до поста директора большой текстильной фирмы в Белграде. Она принадлежала еврейской семье, и тут есть целый роман, потому что она потом долгое время сохраняла и спасала их имущество, которое они ей оставили, потому что началась война, немецкая оккупация. Очень многое ей удалось спасти, естественно, продав и превратив во что-то другое. Большую часть она им вернула, найдя наследника хозяина этой фирмы в Индии. Он приехал к ней, и все, что удалось сохранить, она отдала. А то, что она за это чуть не попала в немецкий лагерь, потому что на нее, конечно, донесли, это тоже факт. Мой отчим, потому что она была к тому времени замужем второй раз, ее спас, выкупил. Приближался конец войны, и чем ближе он был, тем более продажными становились немцы. Отчим был совершенно ужасающий человек. Из купеческой русской семьи Асеевых. Они были очень богаты, из Тамбовской губернии. В семье было несколько дочерей и два сына, один из них мой отчим. Его отец, Михаил Асеев, был создателем огромной текстильной индустрии в Тамбовской губернии, умер уже в эмиграции, у него было несколько детей. Я помню рассказы о том, как велось это колоссальное хозяйство. Было очень много денег, но было чувство, что надо позаботиться о своих рабочих, что все они должны иметь свои дома. Заботились о лесах, которые им принадлежали. Отца моего отчима я не знала, говорят, он был страшным тираном, безжалостным человеком; я знала его мать, которая была дочкой священника. Абсолютно безмолвная, кроткая, бессловесная. Она очень любила мешать кофе с чаем и говорила, что получается очень интересная смесь. Может быть, любопытно вспомнить о том, что одна из двоюродных сестер моего отчима, Нина, была замужем за бароном Мейендорфом, родным братом отца покойного пресвитера. Тогда я не отдавала себе в этом отчета, но очень дружила с их дочкой, Аленушкой. От нее, находясь в Париже, я получила письмо, из Зальцбурга, в котором она вспоминала нашу совместную юность. Отчим был человек невероятно практичный и жадный, жутким антисемит. Что-то совершенно кошмарное, все что может быть самого страшного и грубого. Кроме того, он ко мне очень плохо относился, что, конечно, сыграло свою роль в моем суждении о нем. Ну и я так же, относилась без любви. Другой брат, Александр Асеев, был врач по профессии, но его страстным увлечением в жизни было все то, что касается йоги, каких-то оккультных наук. Он этим занимался всю жизнь, и когда уже оказался в Парагвае, на последней стадии эмиграции, он считался корифеем в этой сфере. Мой отчим относился к нему с абсолютным презрением, считал его сумасшедшим. А тот относился к нему очень мягко и по-доброму, потому что вообще был очень мягкий и добрый человек. Конечно, с некоторой долей неуравновешенности, но не агрессивный. Они все получили до революции высшее образование, потому что богатый купец считал, что все его дети должны быть хорошо образованы… Но спасение моей матери было вызвано тем, что, оказавшись в эмиграции, мой отчим связался с теми английскими текстильными фирмами, с которыми очень активно работала семья его отца. Он знал из адреса, и они немедленно пошли навстречу и поручили ему представительство своих фирм в Югославии. И он занимался тем, что торговал хорошими тканями. Когда мать пришли арестовывать, то он связался с СС. Потом он мне показал, у него было еще очень много штук тканей. И сказал, что все это он отдаст, если они не тронут мою мать. Тогда они, конечно, уже были женаты. Мать продолжала работать на прежней фирме, она к тому времени была национализирована, принадлежала немецкой военной администрации. Хотя они работали в одной и той же сфере, никакого отношения друг к другу эти фирмы не имели. Он ее таким образом выкупил. Ее не тронули и дело закрыли, сделали вид, что его не существовало. Приближался конец войны. Настал момент, когда надо было решать, что делать дальше. Надо сказать, что в Югославии, особенно среди сербской интеллигенции, с которой мы общались (хотя больше мы общались с русской эмиграцией, которая жила очень обособленно), очень широко бытовало мнение, даже убежденность, что никогда наши союзники не отдадут нас Советскому Союзу. Но мать – и в этом ее заслуга – в это не поверила и сказала: я не для того ушла со своей Родины, чтобы оказаться под тем же самым большевистским владычеством, да еще на чужбине. И мы все бросили, покинули и бежали в конце 44 – начале 45 года. Отец после развода, в самом начале войны, когда это было еще возможно, уехал в Бельгию, потому что у него там были друзья и родственники. Он прожил там военные годы и там же скончался. Я его больше не видела. Он был человек очень своеобразный, тоже молчаливый, необыкновенно скромный, из всей семьи – с самым богатым прошлым, но это никак не проявлялось. Он жил, я бы сказала, аскетическим образом. Пока он не уехал из Югославии, я помню, его жилье – так мог жить монах. И он был доволен такой жизнью и ничего другого не хотел. Я думаю, что они разошлись, потому что абсолютно не было взаимности. Но мне ничего не рассказывали, детям не положено было знать, devant les enfant. Так что les enfant сами что-то понимали, что-то происходит не то. Но я в чем-то была, очевидно, старомодным ребенком, все это было для меня мало понятным. Бабушка и дедушка жили в Белграде, когда дедушка по возрасту вышел на пенсию, они решили увезти меня подальше от этого города и по возможности на море. Почему-то было убеждение в том, что мое здоровье недостаточно крепкое, мне необходим морской воздух, жизнь не в городских условиях и т.д. Тогда деду удалось продать имение, которое у него было в Литве. Мне было лет шесть, я помню, что этот момент ожидался как нечто невероятное, со страхом: будет – не будет, получится – не получится. И действительно из Литвы какими-то чудесными путями, какой-то таинственный человек приехал и деньги эти привез. Ехать в Литву дед не собирался, был абсолютно уверен, что там все кончится так же, как и везде, и был абсолютно прав. Я прекрасно помню приезд этого таинственного человека, как были привезены деньги и как после этого они поехали на Далматинское побережье, долго путешествовали со мной, выбирали, что им больше понравится. Я помню прекрасно поездку на корабле вдоль всего побережья, останавливались во всех портах, жили в разных городах по два-три дня. В конце концов остановились на Дубровнике и купили участок земли, в пятидесяти метрах от морского берега. В те времена были только оливковые рощи, из окон была видна оливковая роща и море. И там построили дом. Пока он строился, мы жили в гостинице. Мама осталась в Белграде и работала. Там я прожила безвыездно лет шесть, до того момента, когда настало время поступать в гимназию. Вся семья дружно хотела, чтобы я кончала гимназию только русскую, а она существовала только в Белграде. Возник вопрос о возвращении в Белград. В это время моя мать и вышла замуж второй раз. Он приехал в Дубровник, чтобы познакомиться с родителями и со мной, и с самого начала это было очень неудачно. Она была счастлива, очень сильно в него влюблена. Позже, когда я могла задавать такие вопросы, я ее спросила: мама, как ты могла?! Она мне ответила очень смиренно: Я сама не знаю… Они были настолько разные люди, что трудно себе представить. Он был очень грубый человек, несмотря на высшее образование, с отсутствием культуры. Без того, чего у мамы было очень много, настоящего, глубокого, культурного фона. Ему этого абсолютно не хватало. И кроме того, безумные взгляды. Нормально в гимназию поступали после начальной школы, которая длилась 4 года. Я ее не кончала, семья отказалась, я сдавала экзамены. Очевидно, в 10 лет поступали в гимназию и в 18 кончали. Я поступила уже во второй класс. Бабушка и дедушка остались жить в Дубровнике, дедушка скончался в 42 году. Его сбила машина, у него случился инсульт. А бабушка прожила много-много лет и скончалась в Парагвае. С ней были мама, отчим и его мать. Церковные службы всегда проходили с хором из гимназистов и гимназисток. Но всегда с прекрасным регентом-священником. Я даже помню, как его звали: отец Павел. Это начиная с 37-38 года, когда мне было лет 13-14. И до закрытия гимназии немцами, потому что они сочли, что хватит этим русским баловаться. Но, слава Богу, что я уже успела кончить гимназию, так что на мою жизнь это не повлияло. Я успела все-таки получить там то, что у нас называлось аттестатом зрелости. Театральные спектакли – каждую неделю. Во главе труппы стояли артисты МХАТа. Там долгое время жили Вера Греч и Павлов, я забыла, как его имя, они были муж и жена. Было какое-то турне МХАТа за рубежом, в начале 20-х годов, во время которого часть осталась. И вот эта пара осталась в Белграде и организовали театр и, кроме того, курсы для тех, кто хотел учиться театральному искусству. В которых я, естественно, как и положено было, участвовала, училась. Увы, я никогда не участвовала в настоящей хорошей пьесе. Это все были спектакли гимназические и написанные специально для гимназических представлений. Но вот одну роль я помню, я исполняла роль княгини Ольги, не больше не меньше. Мне было лет 15. Я думаю, что моя внешность не подходила ни к чему. Все было невероятно интересно, и жизнь была очень заполнена. Кроме того, она была, конечно, полностью связана с Россией. Реальной, нереальной – я не знаю. Я, например, в возвращение не верила абсолютно. Мои родители уже в это не верили. Мои дедушка и бабушка, может быть, верили. Жить чем-то, чего больше нету, но что ты любишь и что для тебя остается живым… Я не знаю, с чем это сравнить. Может быть, если кого-то очень любили, кто умер. С ним все время как-то вместе, хотя его физически больше нет. Я не могу это иначе объяснить. Но я знаю, что всех, с кем я жила и с кем общалась моя семья, интересовало только то, что происходило в России, – ну, в Советском Союзе. И потом я должна сказать, что мы довольно много знали. Из каких источников – я не знаю. Сначала была корреспонденция, потом она прервалась. Начали приходить просьбы: ради Бога, не пишите, потому что это опасно. Но тем не менее, например, что в Советском Союзе существуют лагеря, что людей сажают, что людей пытают – я все это знала всегда, всю жизнь. Все это знали. Бабушка моя в Дубровнике выписывала две газеты из Парижа, потому что русских газет не было. Она выписывала «Возрождение» и «Последние новости». «Последние новости» она считала чем-то ужасным, это была левая, милюковская газета. Милюкова она ненавидела всей душой, но газету, тем не менее, выписывала. Потому что считала, что там есть информация, которой в «Возрождении», которое соответствовало вполне ее взглядам и убеждениям, нет. Для меня, когда я думаю о прошлом России, это очень важно. Хорошо, ну вот они были нормальные представители нормальной русской интеллигенции, не больше не меньше. Но тем не менее, считали необходимым не только иметь информацию о России – это было бы понятно – но и не одностороннюю информацию, а более широкую. Вот то, что они могли себе позволить. Говорят, что в дореволюционной России не было демократического духа или понимания того, что есть демократия, что есть широта информации, свобода слова – но они-то откуда это взяли. Во всяком случае, я видела это своими глазами. И то же самое я видела в гимназии, в которой училась. Гимназия было строго разделена на женскую и мужскую. Мы учились по утрам, а бедные мальчики во второй половине дня. Был Русский дом, который затем превратился в Советский дом, а теперь снова стал Русским домом. Деньги на его строительство подарил деньги король Александр, который очень любил русских и Россию, воспитывался при российском дворе. Там была часть, занятая начальной школой и гимназией, большая часть отдана помещению прекрасной и большой библиотеки, гимназическая церковь, большой так называемый актовый, и гимнастический одновременно, зал, где мы в 1937 году прославляли Пушкина. Я училась в младших классах и читала доклад, умирая от ужаса. Дом был большой, солидный, с театром. Я думаю, знаменитостей в гимназии не было (кроме отца Флоровского). Хотя, может быть, я и ошибаюсь, и там были люди, которые теперь известны, а я просто этого не знаю. Я помню директора гимназии, который был зятем Льва Толстого – Лев, если не ошибаюсь, Михайлович Сухотин. Был священник, о котором я уже сказала. Был совершенно чудесный преподаватель русской литературы, горбун, из тех, над которыми обычно молодежь издевается и не уважает нисколько и которого буквально обожали. Он был очень неплохой поэт и замечательный преподаватель литературы. Его звали Петр Рыбчинский. Он умер во время бегства из Югославии. Что было замечательно в гимназии, это то, что люди, которые могли искать еще какой-то работы – среди них было немало профессоров университета, – пошли работать за ничтожные деньги в эту гимназию. С совершенно точной и ясной целью: воспитать еще одно русское поколение. Они не знали, будет ли еще, но то, которое было у них в руках, они хотели воспитать как русское поколение. И они это сделали. Если бы не они, во-первых, я бы забыла русский язык, как его забыло большинство, которое не училось в русских учебных заведениях. Кроме того, у меня не было бы чувства принадлежности к России, хотя бы и не существующей. Меня страшно раздражало, когда на каких-нибудь собраниях или торжествах играли царский гимн «Боже, царя храни». Я каждый раз думала, какого царя и почему мы должны петь это. И я не пела. Но я вообще не пела, потому что я петь не умела, я совершенно без слуха и неспособна петь. Но независимо от этого. Даже если бы я была одаренной певицей, я бы не пела. Потому что я, будучи очень молодой, считала это полным нонсенсом. Но вот это чувство, что все-таки Россия – это то, из чего вытекает моя жизнь и с чем она связана, было очень сильно, и им я обязана гимназии даже больше, чем моей семье. И флаг трехцветный поднимался. Господи, а почему я так всегда готова плакать, когда я вижу русский флаг, даже входя в Кремль. Соученики почти все эмигрировали в Америку или в Южную Америку. Пока была жива моя мать, она мне сообщала о некоторых судьбах. Большинство вышло замуж, нормальная семейная жизнь, многие стали американками. Но таких активных людей, по-моему, нет. Кого я знала по-настоящему, это был митрополит (в будущем) Анастасий, потому что он бывал у нас дома. Митрополита Антония (Храповицкого) я помню в храме, служащего, но личного общения у меня с ним не было. Перед эмиграцией он был Киевским митрополитом. Русская колония – и, по-моему, это довольно нормальное явление всюду, – она всегда объединялась вокруг церкви, но это отнюдь не значило, что она объединялась по религиозной вере или по глубоким религиозным чувствам. Тут было еще и другое: была и культурная русская жизнь. Но этот русский духовный центр был очень важен и для тех, кто к религии относился с уважением, но без особого какого-то порыва. Чтобы митрополит Антоний был культовой фигурой, я не помню. Так же и про митрополита Анастасия. Он, к сожалению, потом очень неосторожно высказывался по поводу Гитлера, вдохновленный антибольшевистскими настроениями, еще будучи в Белграде. Я это слышала своими ушами. Это многих отвратило от него. В русской югославской эмиграции это присутствовало: пусть немцы победят, и тогда все станет на место, и все будет хорошо, потому что мы прогоним немедленно немцев и восстановим Россию, которая должна быть настоящей и свободной. Это было не у всех, многие относились очень к этому скептически и считали, что немцы возьмут Россию и никогда не уйдут, понадобятся, может быть, века, чтобы от них избавиться. И, кроме того, они не лучше, чем эти. Но были и такие, кто считал: что угодно, только бы избавиться от большевизма. В Берлине, я думаю, было сильное давление со стороны государства и попытки использовать церковь. Немцы же обещали дать взамен свободу, возможность восстановиться России, какой она была. Потом стало ясно, что этого никогда не будет, и внутри, в Германии, была очень сильная борьба в русской церкви. Сегодня же известно, что было два течения, две точки зрения, и обе старались каждая склонить Гитлера на свою сторону. Геббельс был абсолютно против соглашения с какими бы то ни было русскими. И в конце концов, Гитлер согласился с ним. В Белграде во время войны организовали Русский корпус. Им обещали, что их отправят на фронт бороться. Но никогда в жизни их не отправили ни на какой русский фронт. А отправили охранять сербские рудники от сербского Сопротивления. В результате, сербы возненавидели их, сочли их предателями: как, мы вас приютили, а вы идете в немцами против нас?! Несли они полицейскую, по существу, службу, страдали неимоверно. Среди этих молодых людей у меня много было сверстников, я знала многих из них, некоторые из них – мои одноклассники. Они ушли, бросив все: Боже мой, мы идем воевать за Русь святую! Можно было спорить, за что. Но вопрос в том, что ни за какую Русь они не пошли… Кончилось это трагически, потому что они ушли с территории Югославии по мере того, как продвигались отряды Тито. Дошли до какого-то места в Австрии, где командующий просто распустил их. А я его хорошо знала – генерал русской армии, пожилой человек. Он сказал: уходите, налево, направо, как хотите, делайте что хотите, прячьтесь, только не попадайтесь им в руки. И после этого покончил с собой. Я думаю, большинство из них все-таки спаслись, потому что, на их счастье, были эмигрантами. И когда Советский Союз начал требовать вернуть тех, кто участвовал в чем-то, то они все-таки очень отличали тех, кто родился в Советском Союзе, были советскими подданными, и тех, кто были эмигрантами. Эмигрантов они, в общем, не трогали. А граждан советских они забирали. И что тут творилось, Боже мой! Как эти люди старались спастись, как они прятались! Как они убегали, подделывали документы, как их, к сожалению, опять-таки англичане, вылавливали!.. Единственными, кто им помогал, были американцы. Этого тоже нельзя забыть. Они помогали на уровне какого-нибудь американского офицера, который все это видел, видел, что эти люди не хотят возвращаться, что они боятся смертельно. Были и те, кто хотел вернуться, тут не было никаких проблем. Это все происходило в Австрии, там были французы, англичане, американцы и советские. Советские — от Вены и до Линца. Дальше шла американская зона, потом — французская, и английская, я не помню, где она была. Иногда французы помогали. Абсолютно безжалостны были англичане. Они просто сгоняли их, сами вылавливали, передавали. Люди кончали самоубийством, только чтобы не вернуться в Советский Союз. Как помогали? Помогали уйти, давали одежду, делали вид, что не видят, что документы явно фальшивые. Иногда помогали их фальсифицировать. Я знаю это очень хорошо, потому что один их тех, кто делал это активно, – друг Сережи, Джордж Бейли. Он был какое-то время директором радио «Свобода» и потом погорел как раз на Солженицыне. Он был поклонником Солженицына, и третья эмиграция его съела за это. Он был американским молодым офицером в те времена. Он брал на себя личную ответственность, говоря, что мое командование говорит, что этих людей надо выдавать, а я американец, я верю в свободу личности и в права человека. Ну как же можно их выдавать, если они не хотят?! Это же преступление! Об англичанах я какое-то время думала, что они не прощали того, что люди пошли на стороне немцев против них. Что у них было такое чувство ненависти и омерзения. Теперь, когда всплывает столько нового о том, в какой степени Англия была пронизана агентами… Это что-то невероятное, гораздо больше, чем какая-нибудь другая сторона. Тут у меня, конечно, появились мысли о том, что отчасти это была неспособность простить, тем более, что они полагались на помощь Советского Союза и верили… Но мы возвращаемся к вопросу о жалости: у них не было жалости. Они считали, что это изменники, они пошли против всех союзников, включая свою собственную страну – они же считали Советский Союз их страной. Как они смели не признать Советский Союз своей страной?! Они же пошли против союзников за врага. Значит, надо их выдать. Причем тут мы говорим и просто о нормальных военнопленных, далеко не только о тех, кто когда-то участвовал в военных действиях. Но закон о военнопленных отсутствовал, потому что Советский Союз не принял конвенцию о военнопленных. Американцы повели себя в данном случае как цивилизованное государство, англичане – нет. И бедный граф Толстой-Милославский, который написал «Жертвы Ялты», а потом вторую книгу, упомянул англичанина, члена правительства, которого он считает виновным… И он же проиграл процесс, разорился, остался без копейки денег. Английский суд присудил его к какой-то невозможной сумме, которую он не мог уплатить, даже продав все, что у него было на свете. Я его давно и хорошо знаю. Ему потом помогли. Те русские эмигранты, которые жили в Югославии до войны, все научились говорить по-сербски. Причем белградская эмиграция вообще очень сильно отличалась от парижской. Во-первых, она была гораздо правей. Она была абсолютно неспособна на то, что произошло в Париже, когда появилась тяга обратно в Советский Союз, когда Бердяев, сразу после окончания войны, вывесил красный флаг на своем доме, правда снял через три дня. Но тем не менее, три дня он там провисел. Многие люди это ему и после смерти не простили. Например, Кирилл Дмитриевич Померанцев, который у нас работал и скончался, у нас работая, который принадлежал к тому еще поколению, он просто не хотел слышать имени из-за этого. Случись то же самое в Белграде… Оно не случилось просто потому, что Белград стал столицей коммунистического государства. Но если бы Югославия осталась свободной, и русская эмиграция там осталась – это было бы невозможно. Там было абсолютное, полное неприятие коммунизма. Может быть, там и были социалисты или кто-то еще, но о них никто не слышал, или они старательно прятали свои убеждения. Зато там были всякие союзы и ассоциации борьбы с большевизмом, Белое движение, было много военных и военных организаций. Была совершенно гениальная женская организация, которую устроила моя мать (это было уже во время Второй мировой войны), которой я очень горжусь. Таких величин, которые присутствовали в Париже в большом числе, в Белграде не было. Но была очень компактная именно русская жизнь. Это можно оценивать очень по-разному. Во Франции русские эмигранты относились к среде, в которую они попали, с большим уважением и с некоторым, я бы сказала, комплексом неполноценности. Это французы, они лучше нас, умнее, интеллигентнее, культурнее — ну, не знаю что. А в Югославии было наоборот: какие-то сербы, о чем говорить?! А мы представители великой империи, великой культуры, всегда им помогали, защищали, и они нам всем обязаны. Но была благодарность, безусловно, за то, что приняли и что дали возможность жить. Но тем не менее, жили очень отдельной от местных жизнью. Никакого в конце концов слияния, которое произошло во Франции, в результате которого есть столько французов русского происхождения. Они, конечно, связаны с Россией, но в общем они французы. В Югославии, конечно, было меньше времени, но я думаю, что там это произошло бы гораздо медленнее и труднее. Я не сказала бы, что сербы относились к русским очень хорошо. Они их не трогали, не обижали, но никакой любви и никакого братства не было. Так что все разговоры о православном братстве и единстве – это все полная чушь. Начнем с того, что никакой русский эмигрант ни за что в жизни не пошел бы в сербскую церковь. Во всяком случае, в Белграде, где было три русских православных церкви. Одна – Свято-Троицкий собор, наша гимназическая, которая была и приходом, и небольшая на кладбище. Там как раз, под ее алтарем похоронен был священник, которого я очень любила и который мне очень много дал еще до отца Георгия Флоровского, – отец Петр Беловидов. Это была Зарубежная церковь, но никогда в жизни ему бы не пришло в голову говорить какие-нибудь слова против кого-нибудь. Он преподавал Закон Божий, довел нас до конца и скончался от рака. По воскресеньям мы, человек 10-15, приходили к нему в кружок. Он разговаривал с нами о Священном писании, объяснял, разговаривал о нашей жизни. Это тот самый возраст, когда я читала доклад про Пушкина. Действительно, был замечательный человек. После него появился отец Георгий. >> часть 2 / часть 3 / часть 4 / часть 5 (о Солженицыне) |